Мы врем перед лицом неизбежности

Я мало вру. Мне так легче. Но я знаю — люди врут, и я вру перед лицом НЕИЗБЕЖНОСТИ. Просто мы не можем не врать. Даже не так… Мы БЕЖИМ неизбежности, увиливаем, закрываем глаза, не хотим ничего знать, слышать о неизбежном. И это не потому, что мы такие лживые — сама наша природа бежит от этого.

Расскажу один случай. Умер мой папа. В семье нас было трое детей. Мама, как всякая еврейская мать, любила нас безмерно. Но папа — без сомнения — был самый любимый её ребенок. Он казался ей самым умным, самым талантливым человеком. И к старости он ей даже казался красивым.

И вот папы не стало. Я был уверен, что мама не выдержит. Что она рухнет, умрет на месте. Но когда в помещении ритуальных услуг стали собираться родственники, друзья и знакомые, я был шокирован. Мама встречала их, как обычно встречала гостей — указывала, куда садиться, куда класть цветы, аккуратно складывала обертку. Народ все прибывал и прибывал. Я смотрел на маму и ждал, когда она упадет в обморок или закричит. Но ничего этого не было…

Папа лежал в гробу. Почему-то он не был похож на себя. Мама подошла к гробу, посмотрела и, как это бывало каждый раз, когда она отправляла папу на работу, вынув расческу, сделала ему точный пробор.

И тут сестра моего папы, тетя Соня, которая обожала его тоже, и у которой с мамой были достаточно смешные отношения, вдруг спрашивает меня: «А где папа?» При этом она стоит у папиного гроба. Я понимаю, что-то не в порядке, но мне не до нее, и я говорю: «Я тебе потом объясню». Гроб заносят в машину, мы садимся, едем вместе, она мне опять: «Где папа?» Я ей: «Потом, потом». Мама с усмешкой: «Артистка!!!» Действительно, тетя, будучи толстой, всегда мечтала стать балериной.

И вот уже кладбище, могила, опускают гроб, все стоят кругом, бросают землю, я подаю тете Соне горсть земли, и она снова ко мне: «Ну, ты мне потом скажешь, где папа?»  «Скажу», — говорю я. А мама… Поразительно. Мама не плачет, не истерит. Я начинаю беситься. Я понимаю, что происходит с тетей, но мама…

Похоронили. Я уехал в Москву, меня трясло. Я абсолютно не понимал маминого поведения. Неоднократно звонил домой, спрашивал брата, как она. Как всегда, мама занималась по дому. Убирала, готовила, стирала, выносила мусор. Как будто ничего не произошло. Брат, правда, говорил, что каждый день она ходит на кладбище. Была зима, потом весна, потом лето, потом осень, независимо от погоды, мама — на кладбище. Прошел год. Заказали памятник. Его поставили. И вот тут… Тут мама стала умирать. Она не может встать утром, она не говорит, не ест, и только в середине дня поднимается с постели, хотя раньше никогда никто не видел её отдыхающей, она всегда что-то делала. Непонятно. Её кладут в больницу, она там лежит, все нормально, ходит, ест. Возвращается домой — опять начинает умирать.

На нашем театральном языке есть такой термин — «оценка». Все, что в жизни происходит, сопровождается нашими «оценками». Бывают оценки простые: «Ой, как ты красиво одета…». Бывают — более сложные. Бывают оценки страшные, ужасные. И все эти оценки происходят рефлекторно, мгновенно. Но бывает и другое. Когда организм не способен объять случившееся. Оно не вмещается. Вот эти два случая как раз про это. У тети Сони, как потом оказалось, случился микроинсульт. Организм закупорил в мозгу сосуд, и мозг отказался принимать то, что было более чем ясным. Это не вранье. Тетя Соня не врала себе. Она не хитрила. Просто организм отринул случившееся. Для мамы до тех пор, пока она могла, как всегда, заниматься папой, — ходить на кладбище, прибираться там, — он по-прежнему жил. Когда поставили памятник, и уже ничего не надо было для папы делать, — папа умер. Через год.

Врать — это одно, а прятаться, бежать от неизбежного — это другое. Есть и еще один вид бегства от факта. И это совсем не вранье. Наоборот, нередко мы тычем неприглядной истиной о себе, о своей жизни не только каждому встречному, не только «городу и миру», но и в морду самим себе, просто настаиваем на плохом в себе. Настаивание на факте — есть способ изжить его. Как ни странно, мы надеемся, что эти мазохистские действия помогут нам.

Знаете ли вы древнюю русскую народную игру в «умруна»? Играющие выбирают «умруна», укладывают его в гроб, красят ему лицо, совершают вокруг него полагающиеся ритуалы, посреди которых «умрун» вскакивает и гоняется за ними. Кого поймает — тот первый умрет. Что это? Что это за желание дразнить смерть?

Смерть — это ведь самая важная правда жизни. Смерть — есть неизбежность, она всегда тут, рядом. Она за углом, как бы поджидает. И можно, как это делаем мы все, бежать этой неизбежности. Свои мысли, свои чувства, свое время, время, данное нам судьбой, можно занимать разными заботами, идеями, увлечениями, целями, иногда даже великими. Все это — не более чем бегство. А есть игра в «умруна». Мои спектакли, скорее всего, принадлежат к этой редкой игре. Уж очень не хочется врать.

Правда, возникает вопрос: всегда ли нужно говорить правду? Тыкать ею. Ведь есть «ложь во спасение». Есть правда, которая убивает. Нужна ли она? У нас до сих пор не говорят раковому больному, чем он болен. В Америке и Европе говорят сразу. Что правильней? Не знаю. Там исходят, возможно, из практических соображений. Ты за оставшееся время можешь распорядиться наследством, разобраться в отношениях и т. д. Но, может быть, это просто врачебный цинизм: я диагностировал, сделал свою работу, объявил о результате и честно умываю руки. Говорят, что именно от этой «английской» честности умер Евстигнеев. Врач объяснил ему, что он умрет даже после сложнейшей операции на сердце, и у актера тут же произошла клиническая смерть.

А наш «советский» врач, не краснея, лжет, носит в себе эту гадость, знает, что ни фига не вылечит, но советует: «Попробуйте вот это лекарство, сходите к такому гомеопату, съешьте аскорбинку». И человек тратит деньги и все надеется, надеется…, а если бы знал правду, то, может, распорядился бы этими деньгами и оставшимся временем совсем по-другому. Но черт знает! Я не знаю! Может, надежда лучше? Я не моралист, не знаю я, как правильно. Но в своей профессии я стараюсь не только поставить безжалостный диагноз происходящему на сцене, не только диагностировать персонажа, но и посеять в зрителе ужас: а не применим ли этот «диагноз» к нему? Да, я делаю больно, но после этой боли, может, ему придет в голову лечиться.

Конечно, искусство бывает разное. Есть развлекательное искусство, воспринимая которое человек просто отдыхает. Он ничего не узнает про себя, про жизнь, про проблемы, которые — ей-ей! — могут возникнуть или уже давно мучают его, он просто передохнул в борьбе с жизнью. Почему нет?! Это тоже нужно.

Есть и другое искусство, которое замазывает «розовыми соплями» все раны. Не люблю! А зрителю такое искусство еще приятнее, чем развлекательное. Ведь он видит, что ему не врут, вроде бы проблемы есть, о них рассказывают, но они, как бы сказать… не очень опасные. И с помощью «любви», «дружбы», «преданности», «совести», «правильного поведения» все можно исправить, залечить. Вот это не мое. Хотя я знаю, что такое тоже бывает. Как ни странно, такие сказки случаются в жизни. Вот папаша бросил ребенка 20 лет назад, а потом дочь пришла к нему и сказала: «Я твоя дочь». И жена этого папаши говорит: «Давай заходи, варенья поедим». Да, и так бывает, но я не могу про это ставить.

Человек, который занимается искусством, может врать жене, детям, обществу, Родине, кому угодно, но только не себе! Иначе он не может ничего по-настоящему, всерьез, по большому счету рассказать про жизнь, про людей…, т. е. про себя. Нужно ведь всегда рассказывать про себя. Когда ты рассказываешь про разных людей — это все версии себя самого. Варианты.

Мне 76 лет. Я верю всем. Можете представить, сколько раз меня обманывали в разных ситуациях. Но я продолжаю верить. Если ты не веришь, то приходится всматриваться, проверять, перепроверять… очень утомительно. Все-таки мне кажется, что я нечасто обманывался. Когда человек видит, что ты по-детски открыт, то, я надеюсь, ему тоже не хочется врать. А когда ты видишь перед собой человека хитрого, ты тоже начинаешь следить, чтобы тебя не надули. Мне это очень трудно. Легче верить.